В ЗАЩИТУ ИУДУШКИ

Соловьев В.С. Порфирий Головлев о свободе и вере. (Заметки.) (1894)

В ЗАЩИТУ ИУДУШКИ

Поиск авторов по алфавиту

Соловьев Владимир Сергеевич

Ишь ведь как пишет! ишь как языком-то вертит! Ни одного-то ведь слова верного нет!.. все-то он лжет! и «милый дружок маменька», и про тягости-то мои, и про крест-то мои… ничего он этого не чувствует!..

М. Е Салтыков.

Со словом нужно обращаться честно..

Гоголь.

Веротерпимость иди религиозную свободу я считаю такою же важною и насущною потребностью для современной русской жизни, какою сорок лет тому назад была потребность в освобождении крестьян.

Среди множества разных дел, возникающих в нашей общественной жизни и литературе, есть в настоящее время только три существенные: дело народного образования, дело материального самосохранения народа (вопрос продовольственный и санитарный) и, наконец, дело религиозной свободы.

С этим третьим связаны все нравственные задачи и вся историческая будущность России, а потому его следует считать еще более важным, чем два первые важные дела нашей жизни.

Придя к такому убеждению, я считаю нужным при всяком случае обличать те лживые уловки, посредством которых противники веротерпимости (в нашей печати) стараются отстранить или задержать единственно правильное решение этого вопроса. Заметка моя: «Исторический сфинкс», в которой, между прочим, перечислены ходячие софизмы против религиозной свободы, вызвала появление нескольких новых, еще более грубых софизмов1. Я собирался отметить и их. как вдруг в области

___________________

1 В «Русск. Обозр.» и «Моек. Вед.».

429

того же вопроса н по тому же поводу совершилось нечто, совсем выходящее из ряду вон: против веротерпимости выступил сам господин Порфирий Головлев, более известный под именем Иудушки.

Статья о свободе и вере, только что появившаяся в одном из здешних журналов, не подписана именем Головлева, но совокупность внутренних признаков не оставляет никакого сомнения насчет действительного автора: кому же, кроме Иудушки, может принадлежать это своеобразное, елейно-бесстыдное пустословие?2. В сравнении с этим, все измышления и кривотолкования других противников религиозной свободы, как, напр., г. Л. Тихомирова, кажутся чем-то прямодушным и добропорядочным; беспристрастный разбор их под таким впечатлением даже совершенно невозможен; отлагаю его до другого раза, а теперь прошу внимания для несравненного Иудушки.

_______

I.

Основная метода пустословия у Иудушки.

Одна из главных характерных черт нашего пустослова состоит, как известно, в том, что от вопросов жизненного практического значения он отделывается отвлеченными рассуждениями, не имеющими никакого реального отношения к делу.

Так, например, старуха Головлева желает знать, как ей быть с промотавшимся и спившимся старшим сыном; обращается за советом к Иудушке и слышит следующее: «Если вы позволите мне, милый друг маменька, выразить мое мнение, то вот оно в двух словах: дети обязаны повиноваться родителям, слепо следовать указаниям их, покоить их в старости — вот и все. Что такое дети, милая маменька? Дети — это любящие существа, в которых все, на-

_____________________

2 «Русский Вестник» 1894, №1, статья «Свобода и вера», с подписью В. Розанов. Под этим именем несколько лет тому назад появилась прекрасная брошюра о «Месте христианства в истории», ни по содержанию, ни по положению не имеющая ничего общего с новейшим произведением Иудушки: совпадение его псевдонима с именем автора той брошюры произошло, очевидно, случайным образом.

430

чиная от них самих и кончая последней тряпкой, которую они на себе имеют — все принадлежит родителям. Поэтому родители могут судить детей, дети же родителей — никогда. Обязанность детей — чтить, а не судить» и т. д.

Другой случай. Сын Иудушки должен заплатить проигранные им казенные деньги; в последней крайности он обращается к богатому отцу за помощью, а тот ему отвечает: «У Иова, мой друг, Бог и вое взял, да он не роптал, а только сказал: Бог дал.

Бог и взял — твори, Господи, волю Свою! Так-то, брат». Вот, наконец, решение вопроса о судьбе младенца, незаконно прижитого самим Иудушкой: «Я так рассуждаю, что ум дан человеку не для того, чтобы испытывать неизвестное, а для того, чтобы воздерживаться от грехов.

Вот ежели я, например, чувствую плотскую немощь или смущение и призываю на помощь ум: укажи, мол, пути, как мне ту немощь побороть — вот тогда я поступаю правильно, потому что в этих случаях ум, действительно, пользу указать может.

А вот у женщин, заключает Иудушка, насчет ума — не взыщите! Оттого и впадают они в прелюбодеяние!»

Не следует, однако, думать, что такое отношение к жизненным вопросам происходит от бескорыстной страсти к умственным упражнениям. Отвлеченным пустословием Иудушка прикрывает всегда какую-нибудь совершенно конкретную гадость.

Определение детей, как любящих существ, ведет к тому, чтобы забрать в свои руки все имение матери; воспоминанием об Иове украшается отказ погибающему сыну в необходимых ему деньгах, а рассуждением о значении ума в борьбе против грехов подготовляется отречение от своего незаконнорожденного младенца.

Эту методу, усвоенную им в частной жизни, Иудушка всецело применяет и к литературному обсуждению вопросов общественных.

________

II.

Пустословие о свободе вообще.

В известной стране, где существуют законодательные и административные ограничения религиозной свободы, возникает вопрос

431

об их справедливости и целесообразности3.

Нужно ли сохранить эти ограничения свободы, или отменить их вполне, или отчасти, или, наконец, требуется их усилить? Иудушка держится, как увидим, последнего мнения; он желал бы, чтобы существующая доля религиозной свободы была безмерно» сокращена, но, верный своей методе, прямо такого желания не высказывает и не доказывает, а пускается в протяженно-сложные рассуждения о вещах, относящихся к делу так же мало, как терпение Иова к полковой кассе. О реальном положении религиозной свободы, о практическом значении вопроса нет ни одного слова во всей статье. Для Иудушки, по-видимому, так же несносно говорить об этом, как и о действительных причинах несчастья, случившегося с Евпраксеюшкой.

Он начинает с уверения, что свобода вообще беспрепятственно торжествует повсюду; она все преодолевает; это идея, очевидно, торжествующая; она, бесспорно, даже господствует; но уже не творит4; она никого более не насыщает и не радует.

«Чувство свободы было радостно, пока она была тождественна с высвобождением, сливалась с понятием независимости; был некоторый гнет определенный, тесный, сбросить который было великим облегчением; эпическая борьба, наполняющая собою конец прошлого и первую половину нынешнего века, вся двигалась идеей свободы в этом узком и ограниченном значении: был феодальный гнет — и было радостно высвобождение из-под него; был гнет церкви над совестью — и всякая ирония над нею давала наслаждение. Тысячи движений, из которых сложилась история за это время, движений то массовых и широких, то невидимых индивидуальных, все были движениями, разрывавшими какую-нибудь определенную путу, какой был стеснен человек, вернее, скреплен с человечеством. И когда эти тысячи движений окончены или близки к концу, побуждение, лежавшее в основе их, правда, носит то же название, но каков его смысл и какова точная цена для человека? Оно обобщилось, стало идеей в строгом смысле и, с этим вместе, потеряло для себя какой-либо предмет; с падением всяких пут, что собственно значит свобода для человека?»5. Что бы она ни значила

__________________

3 Этот вопрос относительно старообрядцев поднят недавно и в «Новом Времени».

4 «Русск. Вести.», стр. 265.

5 «Русск. Вести.», стр. 266.

432

с падением всяких пут, пока они не пали, идея свободы имеет очень определенное значение и предмет, — именно, она совпадает с потребностью того высвобождения из внешних пут, которое и сам Иудушка должен невольно признать желательным и радостным.

Там, где нет никакого гнета и никаких путь, нет и вопроса о свободе; а там, где внешнее искусственное стеснение существует, там и свобода не есть отвлеченная «идея», а натуральная жизненная потребность. Но раз устремившись в свою сферу, т. е.

в пустое место, Иудушка не скоро оттуда выйдет; ему непременно нужно поговорить об отрицательном характере свободы вообще.

«Она испытана, — разглагольствует он, — и не то, чтобы в испытании этом оказалась горькою — этого чувства не было; но она оказалась как-то пресна, без особенного вкуса, без сколько-нибудь яркой ощутимости для человека, который после того, как был вчера, и третьего дня, наконец, давно свободен, вдобавок к этому и сегодня свободен.

После тысячелетней стесненности чувство свободы было бесконечно радостно; не оно собственно, но момент прекращения стеснения, т. е. ощущение почти физическое; после вековой свободы, когда и вчера ничего не давило меня, какую радость может дать мне то, что и сегодня меня никто не давить? Здесь нет положительного, что насыщало бы; только ничто не томит, не мучит, — но разве это то, что нужно человеку?»6.

Указывать на неощутимость прошедшего давления в ответ на вопрос о давлении настоящем, толковать о чьей-то вчерашней и вековой свободе, когда дело идет о тех, которые несвободны и сегодня — вот подлинная Иудушкина манера.

Его спрашивают, нужно ли выпустить на чистый воздух людей, задыхающихся в подвале, а он в ответ: что есть чистый воздух? это есть нечто пресное, безвкусное, хотя и не горькое; в нем нет положительного, что насыщало бы; чистым воздухом никого не накормишь; разве это то, что нужно человеку и т. д. — Этакий бесстыдный пустослов!

Дальше еще лучше. Ставится вопрос: что значит свобода «для обладателя пачки процентных бумаг, гражданина мира, который в этой пачке имеет для себя условие всего положительного, и в свободе только отрицательное условие безграничной широты употре-

____________________

6 «Русск. Вестн.», стр. 266.

433

бления этих бумаг»7. Когда речь идет о веротерпимости, при чем тут процентные бумаги? Очевидно, в порыве пустословия навернулись они на язык, — как у лейтенанта Анучкина «гранитные деревца», — он и сболтнул.

___________

III.

Иудушка открывает свою веру.

Вглядываясь в серый туман Иудушкина пустословия, с трудом различаешь, наконец, нечто в роде мыслей. Во-первых, Иудушка утверждает, что только вера имеет право на свободу: «только поверив, я могу требовать некоторой свободы»8.

Положим так: поскольку дело идет о свободе исповедания и проповедания, само собою понятно, что кому нечего исповедовать и проповедовать, тот и в свободе для этого не нуждается.

Но если факт веры дает право на свободу, то при множестве разных существующих вер каждая из них будет иметь одинаковое право со всеми, что и называется веротерпимостью.

А ее-то именно Иудушке и не хочется допустить, и вот что он начинает плести: «Никем не замечено было, что смысл свободы есть собственно субъективный, и она не может быть понимаема в смысле требования универсального …

Свобода в универсальном смысле, как требование ее для всего, став сознанием каждого индивидуального существа, не означала бы здесь ничего, кроме отрицания им в себе самом значения; только не веруя более ни во что, можно требовать для всего свободы… И как я, всякий субъект может сохранять веру в истинность своего содержания, не требуя для него свободы жизни, движения, распространения, — и ограничений для всего, что этому мешает, хотя оно так же жило по своим особым законам; но я, живущий, в эти законы заглянуть не могу, — и не должен, насколько я верю и хочу жить»9.

____________________

7 «Русск. Вестн.», стр. 267.

8 «Русск. Вестн.», стр. 269.

9 «Русск. Вестн.», стр. 268, 269. Курсивы мои.

434

Итак, свобода только для себя, и ограничения для всего прочего. Теперь, по крайней мере, ясно, какой веры держится сам Иудушка. Вопреки своему собственному утверждению, он дал нам возможность заглянуть в закон его жизни. Нового, правда, мы там ничего не найдем.

Это тот же самый закон, которому следовал в своей жизни африканский дикарь, говоривший миссионеру: «когда у меня уведут жен и коров — это зло, а когда я уведу у другого — это добро. Всякий зверь и всякая птица, если бы они имели дар слова, высказались бы наверно в том же смысле.

Тот «закон жизни», для которого Иудушка требует полной свободы и во имя которого он желал бы ограничить все остальное, есть просто закон жизни животной — и больше ничего.

____________

IV.

Иудушка клевещет на православную церковь.

Но Иудушка не был бы самим собою, если бы зверообразно-дикую сущность своей веры или своего «закона жизни» он высказал прямодушно от своего собственного имени, или от имени единомышленных ему зверей и диких людей.

По натуре своей он еще более лжив, чем скотоподобен; свой готтентотовский субъективизм он фальшиво привязывает к универсальной и объективной истине христианства; он лжет и клевещет на православную церковь, выставляя себя говорящим от ее имени. Свой «закон жизни» он приписывает ей: и она будто бы признает свободу только для себя.

«Как и все, — говорит он, — живущее каким-нибудь утверждением, она допускает свободу лишь при условии слияния с собою в этом утверждении… Таким образом, церковь не только не допускает какой-либо борьбы с собою, но и не знает этого, что могло бы с нею бороться под иным углом, как только подлежащее исчезновению, рассеянию …

Итак, мы утверждаем, доля свободы, уже теперь допущенной церковью, безмерно превышает ту, которая допустима по существу ее веры в себя, и эта податливость должна быть отнесена исключительно к несовершенству того, что мы назвали внешним и временным ее

435

выражением. Ее поднимается грешная рука закрыть уста хулящие. Есть воля к этому, есть сознание об этом, есть перед нами святой закон; но вот он лежит, и кто же поднимет его?.. И вот мы возвращаемся к терпимости, против которой хотели говорить … повторяем, в вере ее нет, в церкви — нет, в религии — нет…

Допустить обсуждения истин своей веры церковь не может, — не по боязни их колебания, но по отвращению к подобному обсуждению; и не только обсуждения этих истин, но н малейшего отступления от целости своей христианской жизни каждого единичного своего члена…

отступающий от церкви для нее презрен до невыносимости его видеть, вот источник церковной нетерпимости, которая и не может быть сужена иначе, как через упадок в верующих яркости сознания факта, на котором основана их вера»10.

Что в истории восточной, как и западной церкви бывали не только единичные проявления, но и целые эпохи, запечатленные религиозною нетерпимостью, что в православных государствах имели и имеют место ограничительные законы против иноверцев — это факт несомненный, без которого нам не пришлось бы теперь и рассуждать о религиозной свободе, как о жизненном вопросе. Но чтобы нетерпимость принадлежала к самому существу православной церкви — этого мы еще ни от кого не слыхали, кроме Иудушки. Против него свидетельствует даже г. Л. Тихомиров, заявляющий: «конечно, терпимость есть правило самого православия»11.

__________

V.

Понятия Иудушки об иностранных исповеданиях.

Если Иудушка так бесцеремонно относится к той церкви, к которой сам принадлежит по рождению, то можно себе предста-

________________

10 «Русск. Вестн.» стр. 273, 274, 275, 277, 278. Курсивы мои. Я собрал более яркие места, которых яркость в самой статье несколько затемняется туманом Иудушкина пустословия.

11 «Русск. Обозр.» 1893, № 7, стр. 383.

436

вить, на что он способен по отношению к чужим церквам: ведь по его принципу он не может и не должен даже «заглянуть в закон их жизни». Казалось бы, что в таком случае нечего о них и говорить. Но Иудушка говорит и даже с жаром об обоих западных вероисповеданиях.

Протестантизм он объявляет неверием на том основании, что протестанты (?) не причащают, а иные и не крестят своих младенцев, дожидаясь зрелого возраста. «Мы не может этого понять, — рассуждает он, — видя, как этих же детей, не спрашивая их свободы, не дожидаясь их выбора, родители и обучают, избрав за них сами методы, и оберегают, определив методы ухода, лечения и проч.

Мы не можем удержаться от мысли, что во всем этом, что им дают и что с ними делают так твердо от рождения, есть истинная вера, есть убежденность: я верую, что это благо, — как не сделаю этого тому, кого люблю больше себя? Итак, если, делая себе вот это другое благо, я, однако, удерживаюсь делать его ребенку своему, которого люблю более себя, верую ли я в это благо и тогда, когда себе его делаю?»12. Рассудив таким образом, Иудушка затем уже безо всяких дальнейших оснований объявляет, что протестантизм есть неуверенность в исповедуемом, или слабоверие13.

Я не стану защищать, ибо не считаю правильными упомянутых обычаев, которые, впрочем, не заключают в себе ничего специфически-протестантского14. Но хотя бы они заслуживали полного осуждения, объяснят их неверием можно только при особом, головлевском способе мышления.

По этой логике, если я верю в таинство брака и считаю супружество для себя делом добрым, то я непременно должен поскорее женить своих грудных младенцев, «не спрашивая их свободы, не дожидаясь их выбора: я верую.

что это благо, — как не сделаю этого тому, кого люблю больше себя?»

Что касается католичества, то Иудушка, как известно, инте-

____________________

12 «Русск. Вестн.», стр. 280.

13 «Русск. Вестн.» стр. 281.

14 Не крестит малолетних только незначительное меньшинство протестантов (баптисты и т. п.); что же касается до причащения младенцев, то оно, кроме протестантов, не принято и у католиков.

437

ресовался им уже давно, задолго до выступления своего на литературное поприще. Помните его беседу с головлевским батюшкой на похоронном обеде? — «А вот католики, — продолжает Иудушка, переставая есть, — так те хотя бессмертия души и не отвергают, но взамен того говорят, будто бы душа не прямо в ад или в рай попадает, а на некоторое время в среднее какое- то место поступает»15.

Со времени этой беседы Иудушка почему-то до чрезвычайности ожесточился против католичества и говорит о нем уже в другом тоне: «Не более, чем в протестантизме, есть веры и в католичестве: иезуит, во имя Христа хватающий протестантского ребенка и, читая молитву крещения, обваривающий его кипятком, дабы он не остался жив, не вернулся к родителям и не стал в ряды «колеблющих камень Петра» — эта смесь бреда, лукавства, исступления и смешных фокусов (reservation mentalis при клятве) — разве это вера?»16. — Обваривать младенцев кипятком не есть правило католической церкви; но замечательно, что подобный поступок совершенно согласуется с правилами самого Иудушки. Ведь он решительно утверждает, что все противное нашей вере должно иметь для нас значение только как подлежащее исчезновению, рассеянию; что отступающий от церкви презрен до невыносимости его видеть и т. д. Ну, что же? Предусмотрительный (хотя и не существующий) иезуит признал в протестантском младенце будущего противника своей церкви и подверг его скорейшему «исчезновению», и негодовать на него Иудушка может не за это деяние, а только за то, что он иноверец. Вспомним также заявление Иудушки, что существующая у нас веротерпимость безмерно превосходит ту, которая должна быть; следовательно, требуется безмерное ее сокращение, т. е. безмерное увеличение вероисповедных стеснений, а при такой безмерности где было бы принципиальное препятствие к обвариванию иноверных младенцев кипятком? Это не напраслина на Иудушку, а прямой вывод из его нелепых слов. Со словом нужно обращаться честно.

___________

_______________

15 Из биографии нашего автора, написанной Салтыковым.

16 «Русск. Вестн.», стр. 231.

438

VI.

Иудушка вспоминает Содом и Гоморру.

Когда нужно было отказать близкому человеку в необходимом, Иудушка вспоминал Иова и его терпение. Теперь, когда он старается внушить «безмерную» строгость к иноверцам, он вспоминает Содом и Гоморру и даже полемизирует против терпения, как и против терпимости.

«Свобода17 есть слияние в любви, но во имя любви к высшему, чем согреть, просвещен, оживотворен человек; и когда эту животворящую, греющую, светящую истину он оскорбляет, конечно предательством ей было бы, если бы мир стоял и смотрел на это спокойно, — тот мир, который ею жив.

Итак, негодование и наказание есть то, что следует после долготерпения, любви, усилий исцелить для неисцелимого: долготерпения без конца не указал человеку Бог, и Он не терпел Гоморру и Содом; значило бы обратить землю в них, если бы высшим, никогда не нарушаемым законом для нее поставить мертвое терпение»18.

Вот наконец справедливое замечание! Я тоже думаю, что долготерпения без конца не указал человеку Бог, и что земля превратилась бы в Содом и Гоморру, если бы, например, такие писатели, как Иудушка, не возбуждали негодования и не получали должной мзды. Однако и это единственное справедливое замечание сделано некстати.

Разве речь шла о неисцелимой нравственной негодности? Если бы Иудушка с правдивым благочестием относился к указаниям священных текстов, а не злоупотреблял ими для своей скверной тенденции, то он по вопросу о веротерпимости припомнил бы не Содом и Гоморру (коих грехи не принадлежали ни к какому вероисповеданию), а то самаринское селение, где из-за религиозной розни не приняли Христа, как идущего в Иерусалим. «Видя то, ученики его, Иаков и Иоанн, сказали: Господи, хочешь

_______________________

17 Относясь к слову систематически-нечестно, Иудушка называет свободой то, что все называют несвободой. Выше (стр. 276) он указывает, что идеальная свобода, «не исключает страдания, тесноты, для людей».

18 «Русск. Вестн.», стр. 286.

439

ли. мы скажем, чтобы огонь сошел с неба и истребил их, как и Илия сделал? Но Он, обратившись к ним, запретил им и сказал: не знаете какого вы духа» (Ев. Луки IX, 54, 55).

_____________

VII.

Заключение.

Но так как евангелие еще не паипсано для Иудушки, то ему и приходится вопрошать: «Итак, что же грешным рукам, оберегающим церковь, делать, слыша хулу на оберегаемое из тысяч уст?» Сквозь чащу нового пустословия пробираемся к окончательному ответу.

Нельзя сказать, чтобы он был выражен прямо, но смысл его ясен, особенно в связи со всем предыдущим: «Человек должен защищать все доброе, благое, истинное, не по недоверию к его способности устоять, но по природе своей: ведь и грудной ребенок, видя как подняли руку над его мамкой, кричит и протягивает рученки, чтобы ее защитить; как же требовать, чтобы народы не делали подобного движения, когда поднимается рука на церковь их, когда хула открывается на самого Бога»19.

Почему народы непременно должны в образе своих действий следовать примеру грудных, младенцев, которые, однако, как известно, делают и претерпевают многое, чего не только народам, но и отдельным лицам, вышедшим из младенчества, делать и претерпевать неудобно? Не думаю, впрочем, чтобы со стороны Иудушки это было только неудачное сравнение.

Что всякий человек должен защищать и естественно защищает истину, в которую верит, — это само собою разумеется, об этом пет никакого вопроса и спора. Вопрос был и есть только о том: какими средствами должно защищать истину веры, — духовным ли оружием, т. е. словом убеждения и обличения лжи, или же вещественным оружием, т. е. принуждением к молчанию, тюрьмой, ссылкой и т. д.

Указание на бессловесного младенца, протягивающего рученки,

______________________

19 «Русск. Вестн.», стр. 287. Курсив мои.

440

свидетельствует, что наш автор стоит за физические внешние средства в религиозной борьбе; в этом же и весь смысл его статьи. И однако сказать это прямо, назвать вещь своим именем он не решился.

Человеколюбие требует вменить ему в некоторое смягчающее обстоятельство этот последний, практически бесполезный, остаток стыдливости.

Вместе с тем это есть самое яркое обличение той лжи, которую высказать до конца стало стыдно даже Иудушке!

__________

441

Страница сгенерирована за 0.26 секунд !

Источник: http://www.odinblago.ru/soloviev_6/25

В защиту иудушки

В ЗАЩИТУ ИУДУШКИ

Глава 4. ЭПИЛЕПТОИДНЫЙ ДИСКУРС

Считается, что роман «Господа Головлевы» является мрачной сатирой, в которой обличается — только вот непонятно что: авторитарность и стяжательство героев, лесть и подлость Иудушки Головлева, пустившего по миру собственную мать? обличается ли сама смерть, поскольку это произведение, в сущности, посвящено одиночеству и смерти (подзаголовок романа — «История умертвий», то есть «умираний»). Действительно, в романе все неприятно и неприглядно. Однако в отношении его героев все обстоит не так просто. Проективный механизм эпилептоидного творчества позволяет посмотреть на него через более тонкую призму объектных отношений. Если Салтыков-Щедрин и хотел обличать Иудушку, акцентуируя в нем собственные неприятные эпилептоидные черты, подобно тому как это сделал Гоголь, карикатурно изобразивший Плюшкина, который вовсе не так уж плох (ср. статью В. Н. Топорова «Апология Плюшкина» [Топоров 1995]), то бессознательно он во многом оправдал его. История Порфирия Головлева и его матери Арины Петровны это история неудавшегося архаизированного (то есть берущего корни в инфантильном общении между матерью и младенцем) диалога двух эпилептоидных тел, традиционного грузного, тяжеловесного, авторитарного тела матери и редуцированного тела гиперсоциального эпилептоида сына с компенсирующей эту редуцированность гипертрофированной «пустой» (в смысле Лакана), то есть невротической (психопатической), симптоматической речью, в которой означающее перевешивает и подавляет означаемое.

Арина Петровна Головлева предстает в первой главе романа как традиционное грузное и авторитарное эпилептоидное тело с тяжелой властной речью, как «эпилептоидогенная мать», как бы отрыгивающая от своего тела куски (выражение из романа — «выбросить кусок», то есть отдать непослушным сыну или дочери негодную часть состояния с тем, чтобы уже потом иметь право о них не заботиться), — этот персонаж уже проигран в русской литературе в образах купчих А. Н. Островского, прежде всего Ка-банихи (ср. [Руднев 1995]).

Арина Петровна — женщина лет шестидесяти, но еще бодрая и привыкшая жить на всей своей воле.

Держит она себя грозно; единолично и бесконтрольно управляет обширным головлевским имением, живет уединенно, расчетливо, почти скупо вообще имеет характер самостоятельный, непреклонный и отчасти строптивый, чему, впрочем, немало способствует и то, что во всем головлевском семействе нет ни одного человека, со стороны которого она могла бы встретить себе противодействие.

Этот человек, однако, находится. Это ее сын Порфирий. Как уже говорилось, в противоположность обычному эпилептоидному телу, в частности в противовес своей маменьке, Порфирий Головлев, он же Иудушка, беспрерывно говорит.

Причем его речь воспринимается окружающими как неприятная, загадочная, назойливая, ненужная и страшная.

«Страшно, когда человек говорит и не знаешь, зачем он говорит, что говорит и кончит ли когда-нибудь», — говорит о нем племянница Аннинька.

Между тем речь Иудушки, если ее рассмотреть с психодинамической точки зрения, вполне осмысленна и понятна.

Вот его первый монолог по приезде в деревню для того, чтобы судить пропившего выброшенный маменькой «кусок» брата Степку-балбеса:

— Если вы позволите мне, милый друг маменька выразить свое мнение, — сказал он, — то вот оно в двух словах: дети обязаны повиноваться родителям, слепо следовать указаниям их, покоить их в старости — вот и все.

Что такое дети — милая маменька? Дети — это любящие существа, в которых все, начиная от них самих и кончая последней тряпкой, которую они на себе имеют, — все принадлежит родителям. Поэтому, родители могут судить детей; дети же родителей никогда. Обязанность детей — чтить, а не судить.

Вы говорите: судите меня с ним! Это великодушно, милая маменька, велли-ко-лепно! Но можем ли мы без страха даже подумать об этом, мы, от первого дня рождения облагодетельствованные вами с головы до ног? Воля ваша, но это святотатство, а не суд! … Вы — мать, вам одним известно, как с нами, вашими детьми поступать.

Заслужили мы — вы наградите нас, провинились — накажите. Наше дело повиноваться, а не критиковать. Если б вам пришлось даже и переступить, в минуту родительского гнева, меру справедливости — и тут мы не смеем роптать, потому что пути провидения скрыты от нас (курсив мой. — В. Р.)

Подчеркнутая фраза содержит ключ к латентному смыслу этого монолога. Это — страх перед авторитарной матерью, которая с младенчества этот страх, безусловно, взращивала.

Можно сказать, используя психоаналитический язык Мелани Кляйн, что в диалектике двух фундаментальных установок младенца по отношению к матери (собственно, к материнской груди) — более архаической агрессивной «шизоидно-параноидной» и более зрелой «депрессивной» [Кляйн 1997] — Иудушка в отличие от других братьев и сестер сохраняет эту примитивную шизоидно-параноидную установку, установку агрессивного страха и защиты перед матерью, которая разбрасывает куски своего тела-состояния, чтобы потом поглотить, как она собирается уже сейчас поглотить несчастного Степку-балбеса. Речь Иудушки продиктована страхом перед угрожающим сверхценным объектом, и при этом речь и действие поляризуются. В его словах акцентируется полное принятие матери, на деле же он единственный из детей, кто противостоит ее умерщвляющей установке, и в результате единственный, кому удается переиграть и пережить ее.

Больше всего Иудушка боится слов проклятия со стороны матери, которое, безусловно, является метафорой символической кастрации.

Поэтому речь Иудушки направлена на то, чтобы сбить с толку, запутать следы, просиму-лировать восприятие матери как «хорошего объекта». Но, в сущности, нельзя сказать, что Иудушка только ненавидит мать и желает ей зла, что он законченный негодяй и монстр.

Его речь имеет защитную функцию. В сущности, он хотел бы быть хорошим, если бы это было возможно, и хотел бы видеть хорошей мать.

Трагедия Иудушки — это одиночество редуцированного эпилептоидного тела, которое в результате логики эпилептоидного дискурса уничтожило остальные тела. Его речь — в каком-то смысле не простая формальность, не стереотипное лицемерие. Ему действительно не хотелось, чтобы ограбленная им маменька уезжала от него.

И тем менее ему хотелось бы, чтобы от него уезжала любимая «племяннушка», и его сексуальные притязания к ней, в сущности, тоже происходят из страха одиночества.

Так, не смея озвучить свои желания, Иудушка пишет Анниньке записку, своеобразное признание в любви, в котором его задний, нечистый смысл компенсируется трогательной робостью и искренним желанием дружбы и хоть какого-то подобия общения:

Порфирий Петрович остановился и замолчал. Некоторое время он семенил ногами на одном месте и то взглядывал на Анниньку, то опускал глаза. Очевидно, он решался и не решался что-то высказать.

— Постой-ка, я тебе что-то покажу! — наконец решился он и, вынув из кармана свернутый листок почтовой бумаги, подал его Анниньке, — на-тко, прочти!

Аннинька прочла:

«Сегодня я молился и просил Боженьку, чтобы он оставил мне Анниньку. И Боженька мне сказал: возьми Анниньку за полненькую талийцу и прижми к своему сердцу».

Несомненно, что эта речь выстрадана и искренна. Скоре всего, Иудушка действительно «молился и просил Боженьку». В конце романа они с Ан-нинькой действительно соединяются в некоем зловещем подобии духовного союза. Они сидят по вечерам и напиваются. Аннинька растравляет его душу, обвиняя его в смерти всех родственников.

Финал романа неожидан для сатиры.

В Иудушке просыпается совесть, Аннинька и он после Пасхи примиряются и искренне прощают друг другу обиды, после чего Порфирий Петрович наконец принимает в свою душу «депрессивную позицию» по отношению к мертвой уже маменьке — замученный чувством вины перед нега, он ночью идет к ней на могилу и там замерзает до смерти.

Таким образом, пафос романа Салтыкова, несомненно, не в обличении, но, скорее, в показе того, что эпилептоидное психопатическое сознание не способно жить созидательной целостной жизнью, как говорит Людвиг Бин-свангер, — «неспособно безмятежно пребывать среди вещей» [Бинсвангер 1999: 219]. Программа, жизненный проект, заложенный в эпилептоидном человеке, направлены не на созидание, а на агрессию, на уменьшение мира вокруг, что ведет с неумолимой логикой к автодеструкции в качестве логического завершения этой программы.

© 2000- NIV

Источник: http://niv.ru/doc/psychology/rudnev-personalities/025.htm

Спасение иудушки

В ЗАЩИТУ ИУДУШКИ

Сергей ВАСИН

Российская литература, несмотря на ее очевидную мощь, явленную миру, главным образом, в XIX – начале XX веков, не располагает большим числом христианских писателей.

Да, наверное, и во всем мире их не так уж много, если говорить о наиболее знаменитых литераторах.

Из самых известных российских авторов на ум приходит, в первую очередь, Достоевский, в чьих произведениях тема веры и религии звучала порой отчетливо.

Толстой также приближался к этой теме, но при этом сам оставался, по сути, вне христианства.

Бунин выражал свою веру в обостренном желании защитить истину и противостоять лжи. Однако в его произведениях тема взаимоотношений личности с Богом и сложность этих взаимоотношений фактически не раскрываются.

Ни Пушкин, ни Тургенев, ни Гоголь также не могут быть причислены к авторам христианского толка. И совсем, казалось, нет оснований считать таковым М. Е.

Салтыкова-Щедрина, который в период господства в России атеистической идеологии был поднят на щит, как противник самодержавия, крепостничества и «религиозного мракобесия».

Пожалуй, и сегодняшние читатели, в большинстве своем, согласны с подобной оценкой писателя.

Тем не менее, именно Салтыков-Щедрин, как бы это ни казалось странным для многих, является, на мой взгляд, наиболее христианским из всех самых крупных русских мастеров слова.

Произведения Салтыкова-Щедрина, несмотря на их сатирический тон, не направлены против какого-либо класса, строя или явления. Они нацелены против лжи, живущей внутри человека. Внешняя социальная справедливость не представляется писателю достаточной, и он спрашивает: «Что такое справедливость, лишенная огня самоотверженности и любви»?

Евангельские мотивы присутствовали уже в самых первых произведениях Салтыкова-Щедрина, хотя прямых ссылок на Евангелие в них не было.

В одной из ранних его сказок героиней выступает совесть, от которой все хотят отделаться.

Удрученная совесть обращается к своему последнему владельцу-мещанину: «Отыщи ты мне маленькое русское дитя, раствори ты передо мной его сердце чистое и схорони меня в нем: авось он меня, неповинный младенец, приютит и выхолит, авось он меня в меру возраста своего произведет да и в люди потом со мной выйдет — не погнушается…» По этому ее слову так и сделалось.

Отыскал мещанинишка маленькое русское дитя, растворил его сердце чистое и схоронил в нем совесть. Растет маленькое дитя, и вместе с ним растет в нем и совесть. И будет маленькое дитя большим человеком, и будет в нем большая совесть. И исчезнут тогда все неправды, коварства и насилия, потому что совесть будет не робкая и захочет распоряжаться всем сама».

Разве не созвучно это Христовым словам: «Царство Божие внутрь вас есть»? Не так ли и Он Сам смиренно ищет место в человеческих душах?

Конечно, не все произведения Салтыкова-Щедрина наполнены евангельскими идеями, но, в целом, его творчество проникнуто подлинной духовностью. Самым мощным подтверждением тому служит роман «Господа Головлевы», который можно считать самым христианским произведением русской художественной литературы.

Главным героем романа, как мы знаем, выступает Порфирий Владимирович Головлев, прозванный своими домашними Иудушкой. Именно выбор главного героя отличает роман «Господа Головлевы» от других произведений христианского толка.

Верующие герои Достоевского или Толстого – это яркие, располагающие к себе личности. Алеша Карамазов и отец Сергий обладают духовной крепостью, искренностью, честностью и бескорыстностью. Они явственно поднимаются над окружающими людьми, как маяки веры в океане безверия.

Иудушка же, напротив, стоит ниже всех остальных героев романа. В произведении нет ни одного более отрицательного персонажа.

Список омерзительных деяний помещика Головлева может вызвать лишь содрогание и гневное осуждение. Иудушка обобрал свою мать, превратив ее в бедную приживалку. Он пустил по миру двух племянниц, подтолкнув их к моральному и физическому краху.

Одного из своих сыновей он довел до самоубийства, оставив без средств к существованию. Второй его сын умер в позоре и бесчестии, потому что Иудушка отказался протянуть ему руку помощи. Третьего сына, появившегося на свет незаконнорожденным, Порфирий Владимирович отправил в приют сразу после рождения и навсегда вычеркнул его из своей жизни.

Подвластных ему крестьян Иудушка притеснял до такой степени, что иные накладывали на себя руки.

Не был чужд Иудушке и грех сладострастия. Чего стоит его попытка склонить к сожительству свою племянницу.

При все при этом Головлев постоянно демонстрировал набожность, покрывая стены иконами и часами молясь перед образами. Лицемерие Порфирия Владимировича безгранично. По словам самого автора, это был «лицемер чисто русского пошиба, лишенный всякого нравственного мерила».

И все-таки этот совершенно негодный человек, лицемерная и бездушная личность, этот сверхотрицательный герой оказался в конце романа победителем. Он победил в самом главном состязании, которым является жизнь. Она для Иудушки закончилась победой. Потому что он спасся.

Та правда о Христе, которая была для Иудушки скрыта, в конце жизни раскрылась ему. Порфирий Владимирович умом и сердцем принял Иисуса, впервые воистину признав Его своим Спасителем.

В словах старика Головлева, обращенных к племяннице, звучит то, что ранее никогда не приходило на ум старому фарисею и не исходило из его уст: «Слышала ты, что за всенощной сегодня читали? — спросил он, когда она, наконец, затихла, — ах, какие это были страдания! Ведь только этакими страданиями и можно… И простил! всех навсегда простил!»

Прозрение оказывается настолько полным, что Иудушка не сомневается в спасении. Когда он говорит племяннице: «Надо меня простить», он думает уже о ней, а не о себе. Он хочет, чтобы и Аннинька прониклась желанием простить и от этого стала бы способной принять Прощение: «Прощайте и прощены будете».

Никогда не чувствовавший себя виноватым, Иудушка вдруг ощутил острую вину перед теми, кого обидел в своей жизни. Это чувство вины сконцентрировалось на матери, к могиле которой он отправился и не дошел, замерзнув по дороге.

Негодная жизнь Иудушки и ее неожиданный победный финал кажутся совершенно несовместимыми друг с другом. И все же спасение Головлева не выглядит экстравагантной выдумкой автора, пожелавшего такого окончания. Никто не смог бы обвинить Салтыкова-Щедрина в искусственности, наивности, преувеличении или излишнем оптимизме.

Развитие событий в романе выглядит настолько естественным, что большинство читателей даже не замечают случившегося чуда. Наверняка, не один из прочитавших книгу закрывал ее, произнося нечто вроде: «Собаке собачья смерть».

Кажется логичным и справедливым, что, человек, погрязший во лжи, стяжательстве и злодеяниях, предавший всех своих близких, к концу жизни остается в полном одиночестве, духовно деградирует и бесславно гибнет.

Но у Бога Своя логика и Своя справедливость, основанные на Его безмерной любви. Спасение Иудушки не возникло на пустом месте. В душе Головлева всегда пребывало семя. Одно-единственное семя. Но оно дало-таки всходы.

Сказано: «Начало мудрости – страх Господень». Иудушка всегда боялся Бога. На этом страхе и держалась его фарисейская вера. Страх придавал вере искренности.

Он же удерживал Порфирия Петровича от сползания в последнюю стадию безумия, коей является отрицание Бога.

Бог жил в душе Иудушки, как неведомая пугающая сила, поэтому и его поклонение Создателю являлось ритуальным. Количество икон, лампадок, крестных знамений и демонстративных молитв было со стороны Иудушки языческим жертвоприношением, с помощью которого он спасался от страха и успокаивал свою совесть. Принеся жертву, он вновь с увлечением отдавался алчности, демагогии и тиранству.

Вера Иудушки, как бы, пребывала в коме. Боясь Бога, он не нуждался в Нем. Дни его были наполнены суетой, самодовольством, интригами. Они помогали убегать от подлинной реальности, которая есть Бог.

Но пришло время, когда бежать стало некуда. Силы исчезли, наступило одиночество. Не стало тех, кого можно было бы тиранить и поучать, кем можно было бы командовать. Все, за что он прятался ранее, вдруг исчезло. Смертная пустота собственной жизни разверзлась перед Иудушкой черной бездной.

В этот роковой момент душа, которая все время пряталась от Бога, впервые рванулась к Нему. Рванулась инстинктивно, как испуганное дитя бросается к отцу. И Отец, не медля ни секунды, раскрыл Свои объятия. Тогда и свершилось чудо второго рождения.

Рождения не для скоротечного земного существования, а для вечности.

Однако в перевернутом нашем мире, славящем бесславное и игнорирующем истинное, подлинные чудеса остаются незамеченными. Реакцией большинства читателей на смерть Порфирия Головлева были и остаются злорадство или жалость. Какие еще чувства может вызвать нелепая смерть зловредного старика, который, в конце концов, спятил и отправился в одном халате на дальнее заснеженное кладбище.

Непонятым и потому неоцененным остался и весь роман Салтыкова-Щедрина. Данное ему определение: «сатирическое произведение» для него слишком тесно. Ведь «Господа Головлевы» — это, прежде всего, грандиозная художественная проповедь, рассказ о бесконечной Милости, которая может быть дарована каждому, кто не сможет без нее жить или без нее умереть. Се

gazeta.mirt

http://www.gazeta.mirt.ru/?2-22-1006—1

Источник: http://www.gazetaprotestant.ru/2010/09/spasenie-iudushki/

В защиту иудушки: считается, что роман господа головлевы является мрачной сатирой, в

В ЗАЩИТУ ИУДУШКИ

Считается, что роман «Господа Головлевы» является мрачной сатирой, в которой обличается — только вот непонятно что: авторитарность и стяжательство героев, лесть и подлость Иудушки Головлева, пустившего по миру собственную мать? обличается ли сама смерть, поскольку это произведение, в сущности, посвящено одиночеству и смерти (подзаголовок романа — «История умертвий», то есть «умираний»). Действительно, в романе все неприятно и неприглядно. Однако в отношении его героев все обстоит не так просто. Проективный механизм эпилептоидного творчества позволяет посмотреть на него через более тонкую призму объектных отношений. Если Салтыков-Щедрин и хотел обличать Иудушку, акцентуируя в нем собственные неприятные эпилептоидные черты, подобно тому как это сделал Гоголь, карикатурно изобразивший Плюшкина, который вовсе не так уж плох (ср. статью В. Н. Топорова «Апология Плюшкина» [Топоров 1995]), то бессознательно он во многом оправдал его. История Порфирия Головлева и его матери Арины Петровны это история неудавшегося архаизированного (то есть берущего корни в инфантильном общении между матерью и младенцем) диалога двух эпилептоидных тел, традиционного грузного, тяжеловесного, авторитарного тела матери и редуцированного тела гиперсоциального эпилептоида сына с компенсирующей эту редуцированность гипертрофированной «пустой» (в смысле Лакана), то есть невротической (психопатической), симптоматической речью, в которой означающее перевешивает и подавляет означаемое.

Арина Петровна Головлева предстает в первой главе романа как традиционное грузное и авторитарное эпилептоидное тело с тяжелой властной речью, как «эпилептоидогенная мать», как бы отрыгивающая от своего тела куски (выражение из романа — «выбросить кусок», то есть отдать непослушным сыну или дочери негодную часть состояния с тем, чтобы уже потом иметь право о них не заботиться), — этот персонаж уже проигран в русской литературе в образах купчих А. Н. Островского, прежде всего Ка-банихи (ср. [Руднев 1995]).

Арина Петровна — женщина лет шестидесяти, но еще бодрая и привыкшая жить на всей своей воле. Держит она себя грозно; единолично и бесконтрольно управляет обширным головлевским имением, живет уединенно, расчетливо, почти скупо вообще

135

имеет характер самостоятельный, непреклонный и отчасти строптивый, чему, впрочем, немало способствует и то, что во всем головлевском семействе нет ни одного человека, со стороны которого она могла бы встретить себе противодействие.

Этот человек, однако, находится. Это ее сын Порфирий. Как уже говорилось, в противоположность обычному эпилептоидному телу, в частности в противовес своей маменьке, Порфирий Головлев, он же Иудушка, беспрерывно говорит.

Причем его речь воспринимается окружающими как неприятная, загадочная, назойливая, ненужная и страшная.

«Страшно, когда человек говорит и не знаешь, зачем он говорит, что говорит и кончит ли когда-нибудь», — говорит о нем племянница Аннинька.

Между тем речь Иудушки, если ее рассмотреть с психодинамической точки зрения, вполне осмысленна и понятна.

Вот его первый монолог по приезде в деревню для того, чтобы судить пропившего выброшенный маменькой «кусок» брата Степку-балбеса:

— Если вы позволите мне, милый друг маменька выразить свое мнение, — сказал он, — то вот оно в двух словах: дети обязаны повиноваться родителям, слепо следовать указаниям их, покоить их в старости — вот и все.

Что такое дети — милая маменька? Дети — это любящие существа, в которых все, начиная от них самих и кончая последней тряпкой, которую они на себе имеют, — все принадлежит родителям. Поэтому, родители могут судить детей; дети же родителей никогда. Обязанность детей — чтить, а не судить.

Вы говорите: судите меня с ним! Это великодушно, милая маменька, велли-ко-лепно! Но можем ли мы без страха даже подумать об этом, мы, от первого дня рождения облагодетельствованные вами с головы до ног? Воля ваша, но это святотатство, а не суд! … Вы — мать, вам одним известно, как с нами, вашими детьми поступать.

Заслужили мы — вы наградите нас, провинились — накажите. Наше дело повиноваться, а не критиковать. Если б вам пришлось даже и переступить, в минуту родительского гнева, меру справедливости — и тут мы не смеем роптать, потому что пути провидения скрыты от нас (курсив мой. — В. Р.)

Подчеркнутая фраза содержит ключ к латентному смыслу этого монолога. Это — страх перед авторитарной матерью, которая с младенчества этот страх, безусловно, взращивала.

Можно сказать, используя психоаналитический язык Мелани Кляйн, что в диалектике двух фундаментальных установок младенца по отношению к матери (собственно, к материнской груди) — более архаической агрессивной «шизоидно-параноидной» и более

136

зрелой «депрессивной» [Кляйн 1997] — Иудушка в отличие от других братьев и сестер сохраняет эту примитивную шизоидно-параноидную установку, установку агрессивного страха и защиты перед матерью, которая разбрасывает куски своего тела-состояния, чтобы потом поглотить, как она собирается уже сейчас поглотить несчастного Степку-балбеса. Речь Иудушки продиктована страхом перед угрожающим сверхценным объектом, и при этом речь и действие поляризуются. В его словах акцентируется полное принятие матери, на деле же он единственный из детей, кто противостоит ее умерщвляющей установке, и в результате единственный, кому удается переиграть и пережить ее.

Больше всего Иудушка боится слов проклятия со стороны матери, которое, безусловно, является метафорой символической кастрации.

Поэтому речь Иудушки направлена на то, чтобы сбить с толку, запутать следы, просиму-лировать восприятие матери как «хорошего объекта». Но, в сущности, нельзя сказать, что Иудушка только ненавидит мать и желает ей зла, что он законченный негодяй и монстр.

Его речь имеет защитную функцию. В сущности, он хотел бы быть хорошим, если бы это было возможно, и хотел бы видеть хорошей мать.

Трагедия Иудушки — это одиночество редуцированного эпилептоидного тела, которое в результате логики эпилептоидного дискурса уничтожило остальные тела. Его речь — в каком-то смысле не простая формальность, не стереотипное лицемерие. Ему действительно не хотелось, чтобы ограбленная им маменька уезжала от него.

И тем менее ему хотелось бы, чтобы от него уезжала любимая «племяннушка», и его сексуальные притязания к ней, в сущности, тоже происходят из страха одиночества.

Так, не смея озвучить свои желания, Иудушка пишет Анниньке записку, своеобразное признание в любви, в котором его задний, нечистый смысл компенсируется трогательной робостью и искренним желанием дружбы и хоть какого-то подобия общения:

Порфирий Петрович остановился и замолчал. Некоторое время он семенил ногами на одном месте и то взглядывал на Анниньку, то опускал глаза. Очевидно, он решался и не решался что-то высказать.

— Постой-ка, я тебе что-то покажу! — наконец решился он и, вынув из кармана свернутый листок почтовой бумаги, подал его Анниньке, — на-тко, прочти!

Аннинька прочла:

«Сегодня я молился и просил Боженьку, чтобы он оставил мне Анниньку. И Боженька мне сказал: возьми Анниньку за полненькую талийцу и прижми к своему сердцу».

137

Несомненно, что эта речь выстрадана и искренна. Скоре всего, Иудушка действительно «молился и просил Боженьку». В конце романа они с Ан-нинькой действительно соединяются в некоем зловещем подобии духовного союза. Они сидят по вечерам и напиваются. Аннинька растравляет его душу, обвиняя его в смерти всех родственников.

Финал романа неожидан для сатиры.

В Иудушке просыпается совесть, Аннинька и он после Пасхи примиряются и искренне прощают друг другу обиды, после чего Порфирий Петрович наконец принимает в свою душу «депрессивную позицию» по отношению к мертвой уже маменьке — замученный чувством вины перед нега, он ночью идет к ней на могилу и там замерзает до смерти.

Таким образом, пафос романа Салтыкова, несомненно, не в обличении, но, скорее, в показе того, что эпилептоидное психопатическое сознание не способно жить созидательной целостной жизнью, как говорит Людвиг Бин-свангер, — «неспособно безмятежно пребывать среди вещей» [Бинсвангер 1999: 219]. Программа, жизненный проект, заложенный в эпилептоидном человеке, направлены не на созидание, а на агрессию, на уменьшение мира вокруг, что ведет с неумолимой логикой к автодеструкции в качестве логического завершения этой программы.

Источник: https://bookucheba.com/psihologiya-lichnosti-knigi/zaschitu-iudushki-33571.html

Book for ucheba
Добавить комментарий